Застал врасплох.
Словно не было и без того вины, что голова поднята, взгляд к взгляду, а тут словно застали на месте преступления. Орудие найдено сразу — вот оно, щекотливое волнение от такого близкого, нежного жеста. И суть нарушения перед лицом закона как будто бы тоже ясна: как можно лишать скорби момент, когда небо распалось по осколкам на выжженную дотла землю?
Щёки на светлом молодом лице наливались и виной, и смущением. Рука потянулась к цветам на голове, так хотелось коснуться лепестков, но приговор принесённый руку схватил до того, как подушечки пальцев коснулись интейвата. Ладонь так и застыла, и Люмин поспешила спрятать свой взгляд: на других интейватах, на сверкающей белизне цветочного поля, что приютило их в этот полный печали и прощаний день. Для того интейват и цвёл, чтобы прощаться с родиной, чтобы провожать в путь.
— Я… — обрывисто выдохнула Люмин, и слова её встали в горле комком безобразной и грустной совестливой массы.
Хотелось взять за руку и пылко обещать донести интейват до границы мира и дальше. Поклясться показать цветам в волосах волшебство свободных космических ветров; один отдать брату, чтобы на каждой светлой макушке путешественника продолжала гореть белым пламенем чистая, мудрая, сияющая воля народа, принесённого в жертву ради прикормки жестоких богов.
Но ладонь сжимает лишь свою дрожащую пару, так цепко Люмин соединила руки между собой и, унимая тремор, прижала к коленям. Пусть тело, собранное в одну тревожную точку пространства, уймёт колебания, вызванные неспокойным, терзающим сердцем, недостаточно смелым для того, чтобы чувствовать в полную силу.
— Обещаю, я сохраню их…
Клянётся по-детскому искренне, даже как будто бы глупо, ведь всего лишь цветы, а не набор королевских регалий. Конечно, не может заглянуть до конца в свой бесконечный путь, но знает, что лучше ей дать обещание сейчас, когда слова надёжные, не обрушившиеся подобно сводам и колоннам дворца, мало-помалу будут возводить новый фундамент.
— Клянусь, — мерцающее утренней росой золото взгляда пытается скрыться в мягком серебре интейватов, желая не опоить их ни единой слезой, — Я буду помнить о… Каэнри. Я буду помнить о каждом, кого повстречала. Сохраню цветы, буду беречь как зеницу ока. И вас…
Дыхание, словно надорванная предательски струна, тянется и обрывается. Гулкий всхлип расстроенным нотным ладом звучит так неуместно и нескладно. И руки, что пытались удержать в ладонях весь мир, лишь бы реальность не развалилась на куски вслед за небом, реагируют быстрее, чем ресницы, на ветру обронившие каплю за каплей.
Люмин утирает лицо как ребёнок, который провинился, но под давлением воспитания, совести и, может, угрозы последствий сразу во всём сознался. И под грузом вины теперь мочит рукав поверх своих глаз, так неуклюже, небрежно, но всё-таки искренне. Урок был жесток и едва ли его можно было усвоить так быстро, — и в целом осознать до конца.
— …буду… помнить…
Слова дрожат на поверхности, едва не утонув под навзрыдным и невербальным. Разобрать можно, не без труда, как отчаянно тянутся руки к этой тёмной, холодной влаге, чтобы из самой пучины достать захлебнувшийся логос, встряхнуть, просушить ответственно важным и дальше звучать не ракушке подобно, а голосом внятным, сильным. Своим.
— …обещаю.
Разбитый рыцарь без долга подобен сколотому в крошку щиту и затупившемуся мечу. Капитан же всех рыцарей — это каждая зазубрина на давно не заточенном лезвии; это каждая трещина на прочном металле брони; это каждая клятва, которая не была исполнена. И голос его такой же острый, как сколотые края, но пыль отбитой стали в воздухе на вкус подобна разрушению. Нет силы страшнее, чем сила колеблющаяся, — и нет отчаяния выше, чем страх эту силу растерять.
И Дайнслейф был этой силой. Способной нарушить клятву королю, чтобы исполнить свой истинный долг. Способной к состраданию, несмотря на весь холод и сталь в груди. И в то же время… Именно в кузнице ненасытного горя сталь закалялась дочерна и больше не знала как гнуться, быть податливой в руке рыцаря, и вела его неотступно по последней хватке, что ещё помнила рукоять. А рыцарь хватался лишь за утрату и боль, и не знать тому мечу ничего, кроме утраты и боли.
Но что Люмин могла предложить? С собой не забрать, на дороге лишь с братом вдвоём, и третий не просто как лишний, а даже попросту невозможный, за звёздной четой наследников потерянной империи ему не гнаться, ведь нет равных ветру, что резвится в двух парах космически крыл, а меж перьями считает созвездия. Нет заклинания, способного вспять обратить что случилось. И нет ни единого шанса, что Люмин разделит войну за выживание того, что до конца не было уничтожено.
И не было ни единого шанса, что тем, кто остался, повезло больше других, что теперь были лишь тенью на мраморе, тенью в фонтане, тенью за столиком в оранжерее, тенью, что море цветов интейвата, волнуясь, будет нести по лепесткам, беззвучным эхом Каэнри навсегда утопая в моменте последнем и страшном.
— Если хотите, — за долгой паузой прячет ещё один всхлип, выравнивая и голос, и дугу, по которой сердце бросается вперёд к рёбрам, — Поплачьте. Я отвернусь и не буду смотреть.
Знала — что нужно, но настаивала лишь на «если хотите». Даже сейчас ему важно держать не только лицо, но и себя самого за ним, только бы не выйти из образа, не вывалиться из собственного тела безвольно потерянной энергией, сутью, движением. Люмин сама вспоминала, как держалась за образ достойный и сильный, лишь бы не развалиться на части.
…да и держится до сих пор. Принцесса-бродяжка знала всё о том, как важно быть сильной несмотря ни на что, вопреки неудачам и уж точно — супротивно судьбе. Могла бы подставить плечо, если бы только спросил, но как будто бы знала наверняка, что плечо это слишком хрупко и чуждо для рыцаря-над-всеми-рыцарями. Не опереться, не ухватиться, и, словно бремя, Люмин лишь мешала переживать всё так, как чувствовало сердце, как разрывались от огня лёгкие, как вспарывалось всё изнутри под натиском жгучей, изнывающей боли. Необъятной, тяжёлой, неотступной боли. Люмин знала всё о ней, ощутила и видела так много раз, но как разделить этот груз — неизвестно. Им с братом повезло быть друг у друга…
…но как быть рядом с человеком, что даже в паре шагов был далёк, что не докричаться? Люмин понимала: доверять ей непросто, она здесь чужая, и лишь трагичная неловкость момента в свершённом суде объединила их на этом цветочном лугу. И Люмин как будто бы было чуть легче из-за компании, как страшно было бы остаться одной посреди мёртвого королевства, когда ты всегда — это два, это рука в руке, это спина к спине.
И когда будто бы было вдвойне одиноко от того, насколько взгляд мимо взгляда, дыхание не в унисон, ни капли сочувствия ровно как надо с Дайнслейфом. И что оставалось ей сделать, кроме как действительно, подобрав колени, отвернуться, оставляя Дайнслейфу лишь как будто бы безучастную спину. На деле — самый трогательный жест, на который было способно сочувствие Люмин сейчас, когда есть лишь только миг на выдохнуть, на вырвать из глотки слёзы и крик, на выдрать клочьями волосы из проклятой болью головы.
Пусть пальцы осторожно перебирают лепестки под руками, а слух обратится в ловец ветра, чтобы уловить шёпот интейвата. О чём плачет стебель, о чём стонет бутон? О чём молчит Дайнслейф?
Отредактировано Lumine (2022-12-04 19:26:56)