Ночь выдохлась — не молчанием, нет, — а чем-то глубже. Оророн чувствовал это, как чувствует тело пустоту под ногами, прежде чем оступиться. Царство Ночи, где он застрял после великой Жертвы, стало вязким, как воздух в предгрозье, и всё чаще отпускало его в Реальность не по его воле, а потому что ему больше нечего было искать. Он это знал. Но не принимал.
Когда-то в Царстве было иначе. Знаки Капитано — его следы, эхо поступков, сны, не принадлежащие Оророну, — являлись в зыбких отблесках духовного эфира. Теперь же — только тень тени, только отзвуки самого Оророна. Он остался там один, и Ночь больше не разговаривала с ним.
Он вернулся в Натлан, как возвращаются в разрушенный дом: не из воли, а от усталости. Царство выжгло его.
Кряж Тецкатепетонко встретил его резким ветром. Склоны были сухи — виной тому сам Оророн. Он знал, что забыл поливать огород. Знал, что тля, та самая, за которой он раньше следил с трепетной заботой, теперь расползлась, как древняя болезнь по листьям. Рядом когда-то жил Ифа, но его присутствие, как и всё остальное, отступило — он перестал вплетаться в ткань жизни. Он ушёл от неё, как уходят в туман: не оставив ни писем, ни прощаний. Он не знал, как говорить, когда внутри было это.
Он шёл вдоль горных троп, хрупких, будто сотканных из соли и стекла. Пыль вздымалась за ногами, тяжело оседая на запястья. Он был босой — давно уже перестал обращать внимание на подобные вещи. Кожа на ногах загрубела, как у ящера. Он слышал, как поднимается солнце, и от этого звука у него дрожали губы — не от света, а от напоминания, что время всё ещё двигалось.
Оророн поднял взгляд. Вершина Тецкатепетонко была чёткой, как удар в грудь. Горы здесь не принимали сомнений. Не прощали суеты. Его пальцы сжались на ремешке, что когда-то держал флягу с дождевой водой, теперь уже пустую. Ладонь дрогнула. Он заметил это и отвёл руку, будто испугавшись. Поднялся дальше.
— Я же... — выдохнул он вдруг, — я же должен был знать путь.
Голос сорвался, и он кашлянул. Даже ветер не ответил.
На перевале он сел. Положил ладони на землю — острые камни впились в подушечки пальцев. Он не шелохнулся.
Мир вокруг был жив — настолько жив, что Оророн чувствовал это, как будто каждая травинка вонзалась в него тонкой иглой. Здесь не было слов. Не было Царства. Только Натлан, древняя, знойная, ослепительно яркая корона людская и заврианская. И он. Немытый, нелепый, забыто голодный.
«Как мне быть частью этого?» — спросил он у неба. У земли. У себя.
Ответа не было. Но камень под рукой был тёплым. Воздух пахнул мятой и серой. Где-то вдалеке крикнула птица.
И Оророн вдруг понял, что впервые за много недель не хочет уходить в Царство Ночи. Здесь больно — но болью, которую можно пережить. Там — было пусто.
Он осторожно провёл пальцем по сухому листу у края тропы. Уголок губ дёрнулся. Не улыбка — скорее, тень мысли о ней. О том, что можно попробовать полить землю. Не ради урожая. Ради связи.
— Я не смог спасти всех, — сказал он, глядя в небо. — Но, может быть... смогу остаться. Хоть немного.
Он склонил голову, прижался лбом к земле. И на несколько мгновений всё стихло: и боль, и поиск, и вина.
Только дыхание гор.
Только тёплый камень под ладонью.
Но чувство — тёплое, искристое, едва оформившееся надеждой — рассыпалось так же внезапно, как и возникло. Словно тонкий налёт инея на стекле, который солнце слизывает первым же взглядом. Оно ушло, оставив за собой пустоту, куда глубже прежней. В этом мгновении Оророн понял: он всё ещё не здесь. Всё ещё застрял между мирами — и не в силах нащупать путь ни туда, ни обратно.
Царство Ночи осталось глухо. Он пробовал вновь — в медитации, во сне, в прикосновениях к символам, в пении беззвучных молитв. Но тьма, что прежде отзывалась тихими вздохами и тонкими признаками, теперь не вела с ним даже упрямого диалога. Как будто само Царство отвернулось, приняв его молчание за предательство.
— Ну пожалуйста... — прошептал он в пустоту, сев у подножия склона, — хотя бы намёк... хотя бы один кивок... хоть отражение в воде...
Но вода осталась чёрной и плоской.
Так прошло несколько часов — или вечность. А потом он встал. Неторопливо, будто подчиняясь не воле, а тяготению. Смахнул пыль с локтей, отряхнул подол плаща, и сказал вслух, глядя в густую синеву над головой:
— Раз ты молчишь... тогда я иду к той, кто умеет заставить отвечать даже звёзды.
Дом Ситлали, как всегда, стоял особняком, обвитый сухими лозами и нанизанными на них амулетами из стекла, глины и птичьих перьев. Тропинка, что вела к нему, была усыпана песком — шаги по нему не оставляли звука, только лёгкий след, как дыхание.
Оророн оказался у входа посреди ночи, когда воздух ещё держал на себе остаточное тепло прошедшего дня. Дверь была закрыта — это он подметил сразу. Но окно...
Окно, круглое, похожее на луну, распахнутое наружу, подрагивало от зноя, выпуская наружу пряный аромат тёплых подушек, трав и старого дерева. Значит ли это... приглашение? Он колебался. Но Ситлали ведь могла сказать что-то в духе: «Тот, кто боится войти — не получит ни совета, ни откровения». А значит...
— Раз оно открыто, — пробормотал он, уже делая шаг, — бабушка ведь не против.
Его плащ зашуршал, как сухая кукурузная шелуха, когда он подтянулся, ухватившись за карниз. Движения были неуклюжи — слишком длинные руки, слишком острые локти. Он чуть не стукнулся плечом о раму, и едва не задел бубенчики, висящие над окном. Звук сорвался с губ — почти смешок, почти жалоба:
— Тц... аккуратнее, дуралей...
Он просочился внутрь — узко, но не невозможно. Ступни коснулись деревянного пола, и он застыв, прислушался. Всё дышало. Комната жила своей жизнью — таинственной, многослойной. Здесь были маски, ковры с вышивкой лис и ягуаров, травяные связки, подвешенные к потолку, и подушки — десятки, сотни подушек, словно облака на земле. Он ступал меж ними осторожно, будто крался по птичьим гнёздам.
Кровать Ситлали была ближе к дальней стене — низкая, устланная одеялами, и, казалось, дышала вместе с ней. Бабуля спала, как древо — неподвижно, в тишине, с закрытыми глазами, но с таким присутствием, будто она знала, кто пришёл, ещё до того, как он открыл окно.
Оророн замер. Навис.
Высокий, худой, с неуклюже торчащими плечами и впалыми щеками, он выглядел, как призрак без намерения, как дух, забывший, зачем явился.
Он смотрел на неё с тревогой, почти со страхом. Как разбудить? Потрясти? Позвать? Подуть в ухо?
Рот его приоткрылся, но слова не вышли.
Он наклонился ещё ближе, взглядом выискивая хоть тень реакции, и прошептал:
— Бабуленька?..
Тишина. Комната молчала. Даже подвески не звякнули.
Он застыл — нелепый, пугающий, с тенью на лице и комом в горле.