Дом Цзян Ли дышал лекарственными туманами и старым шёлком. В комнатах ещё держался запах тёплой настойки — горьковатый, с ноткой смолы, — и Лунь Юэ стоял у порога, как у края чаши, в которую только что плеснули кипяток: прислушивался, как в стенах перекатывается отзвук давних шагов. Ветер, что прошёл по галерее, был осторожен: тронул бахрому занавесей, пригладил бумагу на ширме, трепетнул кисточкой печати у дверной перекладины — и, словно опомнившись о приличиях, стих. Он держал за ремешок дорожный чайник; крышечка едва слышно звякала, когда он сглатывал слюну — простодушный звук, будто фарфор тоже старался вести себя чинно.
Ему сказали — «след есть». Он кивнул так, будто перед ним поставили благородный улун: не спорить, не торопиться, дать листу распуститься. В воздухе, поверх целительного аромата, лежало что-то неуютное, как перезаваренная горечь: светлый дом принимал тень, не желая её, и всё же терпя. Лунь Юэ не помышлял рассуждать о чужом ремесле: он был чайник, дующий на пальцы; он был пар, умеющий слушать. «Дом — как кувшин, — подумал он, — если налили не того, надо вымыть в три воды… но сперва — узнать, что именно налили».
Когда охотник на демонов явился, это случилось тихо, как бывает с высокогорным ветром: он не кричит; он просто вдруг присутствует, и воздух становится выше. Лунь Юэ почувствовал это первым — лопатки сами сложились, спина сама выпрямилась; взгляд опустился. В тишине что-то щёлкнуло — не крышка чайника, нет: жилка в мире. Он не дерзал глядеть прямо; боковым зрением — маска, как лунный рог, тёмная и древняя, и из-под неё — безмолвие, упругое, как тетива. По маске и по тому, как стены перестали дышать, он понял: якса.
Он склонился низко, ладонями к небу, как подношение пиалы. Голос зазвенел тише, чем фарфор, и всё же слышно:
— Милостивый охотник, — прошептал Лунь Юэ, — За то, что вы пришли, низкий поклон от путника, что кормится чаем, а не храбростью. Ваш путь высок, как скалы над Долиной, и я благодарю: дом и души — под вашим взглядом.
Он не просил, не смел расспрашивать: просто стоял, дыша, как на краю кипения. Детское, тёплое изумление сдерживало себя, как вода, что ещё не побежала по крышке: ему казалось, что слова — лишние, что сам воздух говорит за всех разумнее всякой речи. В груди у него билось быстро и беззвучно, и он подумал, что сердце — это, наверное, тоже маленький барабан для богов.
Там, где стоял охотник на демонов, тень была строже, чем в остальных местах. Лунь Юэ ощутил, как прохладная ладонь древней клятвы тронула и его ухо, и чайник в руке. Не он решал, не он действовал: он только запомнил, как ровно утихла злость воздуха, как будто над домом сняли тугой узел. Он сказал ещё — очень тихо, на одном дыхании:
— Да продлятся ваши силы; да будет безмолвие вашим другом.
А потом ветер, что пришёл вместе с ним, стёк по лестнице, как вода по бамбуковой ложечке, и исчез. Маска — исчезла; узор тени — разгладился. Шорохи вернулись к обычной жизни: снова слышно стало, как где-то за ширмой капля задумчиво ищет путь в таз, как у порога трудолюбиво стонет древняя доска. Лунь Юэ выдохнул — и только тут понял, что забыл о главном.
— О небеса… — он всплеснул пальцами, тут же стыдливо опустив руки, чтобы не звякнула крышка. — Я же… я же не успел поднести ему чая. Из Долины. Самый приличный. Тёплый, дымчатый… Господа гор и рек, это же… КАТАСТРОФА.
Он заглянул в суму, словно и впрямь мог наверстать — тут же, сейчас, на пустом воздухе. Там лежали бережно перевязанные узелки с литерой долины, пучки сушёных цветов, бамбуковая щепочка для размешивания, два угля, потемневших от прежних ритуалов. Лицо его чуть-чуть скривилось — не от досады на кого-то, а от собственной торопливости. «Вежливость к духам и людям — первая вода любого заваривания, — проворчал он про себя, — а я взял да и пролил». Он приложил ладонь к чайнику, словно к живому плечу, и тихо, почти детски пообещал:
— Когда судьба снова сведёт, я исправлюсь. Обязательно.
⁂
След, который взял Ку Шао, пахнул на него не сразу — сперва он был как призрак, растворённый в лекарственных стенах. Но стоило выйти с галереи на двор, где каменная дорожка вела к кленовому пролёту, как горечь приняла облик: в ней было железо, и мокрый песок, и тонкая сладость упокоенного — неприятная, как остывшая вода в невытертой пиале. Лунь Юэ шёл, не опережая шага, и позволял Зверю вести себя, как ведущему чайнику при церемонии: тот слегка приоткрывает крышку — и пар сам находит нос. Он не командовал, не тянул за рукав — он был послушным свидетелем, кто умеет замечать.
Дорога легла через древесные террасы; лезвия травы были влажны, и роса, скатившись, умерла на коже пальцев прозрачной искрой. По своду неба тянулась тонкая дымка — будто боги, разлив на рассвете чай, забыли снять пар целиком. Клёны держали тени, как веера. Где-то в бамбучнике прошелестела птица, и этот звук показался Лунь Юэ добрым: любое живое, внемлющее — оберег. След же был чужим и упорным; он тянулся к подножию холма, где камень выходил на свет, как кость.
У выветренной лестницы запах стал гуще. Ступени — древние, с выщербинами времени, мокры от тайного ручья, что шептал внизу. На перилах кто-то когда-то оставлял бумажные ленты-обереги: теперь они выцвели, посеклись, но всё ещё держались, как старики, не желающие сойти с поста. Лунь Юэ, придерживая чайник, ступал в ритме дыхания — вдох на две ступени, выдох на две. Так сердце переставало торопиться.
Утёс раскрылся внезапно — как рот печи. Перед ними лежал вход в пещеру: свод низкий, камень тёмный; с потолка свисали корни, похожие на уснувшие струны. Холод, выводящий зубец из воздуха, пахнул известью, старой травой и тем самым сладковатым тлением, которое не забывает дороги к живым. Где-то глубже по стенам прошла зеленоватая искра — может, светящийся жук, может, просто обман зрения от влажного блеска. Воздух у порога был как кипяток, который только-только перестал шуметь: напряжённый, внимательный, хранящий в себе больше, чем сказал бы.
Лунь Юэ остановился, не перешагивая черту тени. Он опустил чайник к ноге — так, чтобы фарфор, как дитя, не оступился. Кончиками пальцев потрогал камень: холод вонзился в подушечки, и это было правильным знаком — место требовало осторожности, как редкий чай требует верной температуры. Он не знал, как устроены чужие печати и чьи здесь кости, запеленутые проклятиями кармы; он знал только, как слушать. Он закрыл глаза и втянул носом безмолвие пещеры, словно оно — пар от далёких листьев.
— Домовому ветру — честь, камню — почтение, воде — дорога, — прошептал он, чтобы никто не счёл это словом, адресованным людям. — Пусть же пар покажет, что скрывает ночь.
Затем, не смея нарушать порядок старших, он достал из сумы песконосный уголь и — только-только — прикоснулся к нему большим пальцем, словно спрашивая разрешения у порога. Чайник приятно согрел ладонь. Этого было достаточно, чтобы сердце, ещё минуту назад уносившееся за маской и ветром, стало ровным, как поверхность пруда. Он расправил плечи, тихо вдохнул уже влажную прохладу пещеры и приготовился идти ровно настолько, насколько вежливость к миру дозволит путнику, — туда, где в недрах лежали места захоронений, тяжкие от кармы, как осадок в чаше, которую давно пора было бережно вымыть.